ИДЕЯ И ПЛАН АКСИОМАТИКИ
Хотите купить печь для бани? Мы можем помочь вам. Для этого пройдите на сайт http://www.elektir.ru и узнайте больше.
Наблюдение и исследовательские гипотезы
У истоков теории языка стоят две не вполне четко различимые нерешенные задачи; первую мы намереваемся лишь кратко рассмотреть в порядке обсуждения, а вторую — разрешить. Первая заключается в выявлении полного содержания и характера специфически лингвистического наблюдения, а вторая — в систематическом выявлении наиболее значимых исследовательских идей, определяющих собственно лингвистические умозаключения и стимулирующих их.
1. Точное восприятие, три вида понимания
Нет надобности подвергать обсуждению то, что лингвистика вообще зиждется на наблюдении. Ее репутация как хорошо обоснованной науки в значительной степени зависит от надежности и точности ее методов вывода (Feststellungsmethoden). Там, где отсутствуют письменные памятники или где их свидетельства можно дополнить живыми наблюдениями, исследование незамедлительно обращается к непосредственному и подлинному источнику сведений. В наши дни, например, оно, не колеблясь, предпринимает на местах диалектологический анализ, изучая живые звуки и фиксируя на пластинках редкие и труднонаблюдаемые конкретные явления речи, чтобы затем подвергнуть их вторичному рассмотрению. Конечно, на пластинках можно фиксировать только слышимую часть речевого явления, и уже одно это оказывается весьма существенным для дискуссии о методах. Ведь к полному, а это практически то же, что к «значимому» и «наделенному значением», речевому явлению относится отнюдь не только то, что воспринимается на слух. Каким же образом устанавливаются и делаются доступными точному наблюдению другие компоненты речевого явления? Как бы там ни было, но лингвист–наблюдатель должен совершенно иначе, чем физик, интерпретировать (verstehen) воспринимаемое ушами и глазами (будь это, как говорят, изнутри или извне). И эту интерпретацию следует столь же тщательно подвергнуть методической обработке, как и записи flatus vocis[1], звуковых волн, звуковых образов.
Было бы ограниченным и не соответствующим многообразию имеющихся средств и возможностей считать, что требования к интерпретации одинаково выполнимы для любой лингвистической задачи; не может быть и речи о том, что все основано на «вчувствовании» и самовыражении.
Детская психология и зоопсихология нашего времени создали новую стратегию исследования и тем самым достигли величайших успехов в своей области; при разгадке иероглифов не сразу был найден третий путь, однако необходимость чудесным образом вывела на единственно правильный. Понимание имеет в силу своей природы по крайней мере троякую интерпретацию в языковедческом исследовании.
Первые исследователи иероглифов располагали лишь непонятными рисунками: они считали, что это символы, которые, возникнув из человеческого языка, должны читаться так же, как наши знаки письма; они предполагали, что совокупность этих символов образует текст. И в самом деле, шаг за шагом расшифровывались тексты; так был изучен язык народа фараонов. Как и в наших языках, в нем были слова и предложения, а первоначально непонятные рисунки оказались символами предметов и ситуаций. Как выявили значения этих символов, сейчас несущественно, важно, что, уж во всяком случае, речь идет о первом аспекте, связанном с символической значимостью. Добавим к этому для контраста вторую — совершенно иную — исходную ситуацию исследования. Это будут не памятники на камне и папирусе, а существующие в социальной жизни чуждых нам существ определенные явления и процессы, предположительно функционирующие, как наши человеческие коммуникативные сигналы. Чуждыми существами могут быть муравьи, пчелы, термиты; ими могут оказаться птицы и другие социальные животные, но это могут быть и люди, а в качестве «сигналов» в этом случае выступит человеческий язык. Услышав команду, я по поведению воспринимающих этот сигнал могу строить гипотезы о его предположительном «значении» или же, точнее, о его сигнальной значимости. Здесь, таким образом, дело обстоит совершенно иначе, чем в случае расшифровки текстов. И, в–третьих, еще одно исходное различие обнаруживается тогда, когда я истолковываю воспринимаемое как экспрессию. К экспрессии причастны мимика и жесты человека, с экспрессией связаны также голос и язык. Этот концепт дает еще один — совершенно особый — ключ к пониманию.
Как удачливые пионеры исследования языка пользовались этими ключами к пониманию — об этом можно судить по их работам. Однако как применялись эти ключи в процессе последовательного анализа конкретного языка, это систематически и исчерпывающе еще никогда не описывалось. Логическое обоснование исходных данных при построении науки о языке, соотнесение ее положений с наблюдениями над конкретными языковыми явлениями — все это чрезвычайно сложная задача. Однако было бы совершенно ошибочным пытаться использовать в качестве образца для языкового исследования совершенно чуждый ему методический идеал физики. Кто знает, возникла ли бы значительная, пользующаяся авторитетом наука о языке, если бы не существовало предварительного анализа, обнаруживающегося в оптической передаче и фиксации звуковых образов языковых единиц с помощью письма? Как бы то ни было, но я положительно думаю, что мы обязаны античным и современным языковедческим исследованиям, опирающимся на предварительный шрифтовой анализ языковых текстов, куда более глубокими и фундаментальными идеями, чем это хотят представить некоторые наши современники. Звучащий вновь призыв освободиться от букв столь же понятен и обоснован, как и требование полноты и точности результатов. Однако следует помнить, что плаванию приходится обучаться и обучение происходит фактически по буквам.
Когда совсем недавно мы сами записывали первые слова ребенка, произнесенные в конкретной жизненной ситуации, на пластинки и намеревались исследовать эти начальные образцы человеческой речи в соответствии с правилами языковедческого анализа, я и мои коллеги могли представить себе, насколько сложной должна была быть аналитическая процедура в те времена, когда письма еще не существовало. Ибо для нас основная проблема была связана не с пониманием, не с истолкованием, а в гораздо большей степени с анализом тех еще лишенных четкой фонематической «чеканки» (Prдgung) образований, которые характерны для детской речи с ее еще не установившейся артикуляцией. Пожалуй, тут парадокс в том, что в данном случае корабль зависит от руля больше, чем руль от корабля; в более смягченном виде я бы сказал, что с точки зрения научной практики фонетика в столь же сильной степени зависит от фонологии, как и фонология — от фонетики. О первых словах ребенка более подробно речь пойдет в другом месте.
И все же настоятельной потребностью лингвистического науковедения остается выявление логически исходных шагов индуктивного рассуждения исследователя языка. И для физики, и для языкознания одинаково важны слова, которыми открывается «Критика чистого разума»: «Без сомнения, всякое наше познание начинается с опыта; в самом деле, чем же пробуждалась бы к деятельности познавательная способность, если не предметами, которые действуют на наши чувства...»[2]. Назовем то, что действует или способно подействовать на чувства исследователя языка, конкретным речевым событием (Sprechereignis). Подобно грому и молнии и переходу Цезаря через Рубикон, оно единично, происходит hie et nunc[3] и занимает определенное место в географическом пространстве и в григорианском календаре. Языковед проводит основные наблюдения над конкретными речевыми событиями и фиксирует полученные результаты в исходных научных положениях. В этом все эмпирические науки равноправны. Однако характер предмета исследования в физике и в языкознании совершенно различен (на что указывает аксиома о знаковой природе языка); кроме того, неодинаковы и способы наблюдения, а также логическое содержание исходных научных положений.
Поднятая в теме «Понимание» проблема методов исследования языка на практике означает, что ни на одном этапе лингвистического исследования нельзя обойтись без специфических умений филолога. Там, где не ставится задача воссоздания каких–либо текстов и не решаются вопросы об аутентичности, то есть в случае конкретных речевых событий, воспринимаемых in vivo[4], все равно остается выполнить то, чего ждут от врача у постели больного и называют диагнозом, или то, что требует филологического чутья в процессе анализа текста и именуется толкованием (герменевтикой). И хотя точность и достоверность интерпретации (герменевтического акта) здесь может больше зависеть от исторического знания, а там — от понимания жизненной ситуации, с психологической точки зрения это практически несущественно. Однако это замечания по ходу дела, ведь все своеобразие различных лингвистических наблюдений следует понимать как отражение своеобразия предмета языковедческого исследования — языка.
По ходу последующего изложения то тут, то там (например, в разделе о фонеме) постоянно будут возникать новые явления, на которые лингвист–наблюдатель должен иметь собственную точку зрения; тем самым снова и снова должны формулироваться специфические исходные утверждения на основе непосредственно наблюдаемых in vivo или же за фиксированных в тексте языковых феноменов. До сего времени еще никому не удавалось упорядочить универсум собранных фактов таким образом, чтобы оказалось возможным осуществить обзор всего добытого индуктивным путем опыта языковедов; лишь внутренняя неудовлетворенность логически мыслящих исследователей, подобных де Соссюру, выдает, что Дж. Ст. Милль лингвистики de facto[5] еще не родился.
2. Исходный объект науки о языке. Понятийный универсум лингвиста
Для удобства можно обозначить совокупность того, что в состоянии воздействовать на чувства языковедов, как исходный предмет (Ausgangsgegenstand) лингвистики. Разумеется, желание достигнуть определенного результата приводит к тому, что в сферу лингвистического анализа попадает не все, что можно рассмотреть, а лишь некоторый ускользающий минимум. Ибо все эмпирические науки равны в том, что каждая из них выбирает в качестве темы исследования конкретные данные и из этого океана богатств черпает ложечкой подходящие пробы, чтобы только их подвергнуть хитроумному анализу и дать им точное научное определение. Точно так же, как ботаник в процессе классификации не гонится за каждым экземпляром растения, а физик не рассматривает все падающие с дерева яблоки, чтобы верифицировать закон тяготения (несмотря на легенду о том, что однажды упавшее яблоко дало толчок к открытию закона тяготения), так и языковед, руководствуясь законами своей науки, оставляет за собой право самостоятельно выбирать то, что он хочет изучать.
При этом всегда и везде подразумевается, что с помощью немногого возможно очень многое, что в науке по отдельным примерам можно понять целое. Именно поэтому главный, программный вопрос языковой теории, определяемый конечной целью лингвистического анализа, ставится так, как это предсказывается науковедением для всех эмпирических наук и как это сделано у Г. Риккерта в «Границах естественнонаучного образования понятий»[6] для естественных наук и истории: там, где сила понятия структурирует и делает теоретически обозримой прежде неохватную и разношерстную сферу данных, науковедение должно выполнить свой долг, исследовав все «как» и «почему» успешности использования соответствующих понятийных категорий. В «как» можно сразу включить «насколько» или «как далеко», то есть вопрос о внутренних «границах» успеха, что особенно подчеркивал Риккерт и даже выбрал в качестве названия своей книги. Следовательно, принимая во внимание результаты Риккерта, мы не должны поднимать значительно более узкого, по сути, схоластического вопроса о принадлежности языкознания к одной из двух групп наук, выделенных Риккертом, — к номотетическим или идиографическим; это означало бы сразу надеть на себя шоры. Однако мы хотим еще раз вернуться к начальной точке исследования Риккерта и, непредвзято проанализировав ее, по–новому сформулировать логически обоснованный исходный вопрос лингвистики и ответить на него.
Необходимо, наконец, на основании этого исследовать понятийный универсум лингвиста, установить, как и почему ему удается из хорошо очерченной, но неисчерпаемой области конкретных фактов, области конкретных событий речи сформировать предмет научного рассмотрения — точно так же, как это делает физик своими средствами для своего научного мира, так же, как это удается сделать во всякой внутренне цельной эмпирической науке или группе эмпирических дисциплин в отношении их исходного предмета с помощью всегда несколько иного, но соответствующего этому предмету аппарата понятий.
Это вполне в духе исходного вопроса Риккерта. Тот, кто стремится найти ответ на вопрос, работает в области науковедения (Wissenschaftslehre); теория языка является одним из разделов науковедения в той же мере, что и классификация Виндельбанда — Риккерта вместе с ее обоснованием и многими подобными работами. Если мы не будем ставить во главу угла задачи классификации и пока что отодвинем их в сторону, то лишь потому, что так называемых конститутивных «различий в аспектах рассмотрения» данности (Gegebene) существует куда больше, чем те два, которые установлены Виндельбандом и Риккертом. Пауль, по существу, подозревал это; позже к аналогичным выводам пришел Штумпф в своем весьма обстоятельном академическом исследовании на фактическом материале хорошо развитых научных дисциплин, опубликованном в Берлине в 1907 г. под названием «К разделению наук»[7]; он вернулся к этой проблеме в остроумной, хотя и несколько пространной критике работы Бехера «Гуманитарные и естественные науки»[8].
Здесь не место подробно разъяснять мою позицию по отношению к Штумпфу и Бехеру; однако я хотел бы высказать свое мнение об их вкладе в науковедение. Им не хватает осознания того, что существует целая группа наук, которые неизбежно останутся неоднородными до тех пор, пока в качестве основы выбирается картина мира, предложенная Декартом, или Спинозой, или Лейбницем, или Лотце. Поэтому Штумпф, занимаясь преимущественно своей областью исследования, в своей наиболее зрелой книге «Звуки языка» («Die Sprachlaute», 1926) не увидел пути к фонологии и к специфическим задачам лингвистики. В моей работе «Фонетика и фонология» («Phonetik und Phonologie») это показано на
конкретном примере. Но его «учение об образах», существенное для упомянутой группы наук, и, кроме того, целая область «нейтральных наук» (феноменология, эйдетика, всеобщее учение о связях) составляют строгую концепцию. Многое там необходимо и, как мне кажется, не устаревает. Бехер со своей стороны (что, впрочем, прекрасно видно из его книги) не является историком в духе Риккерта, например биографом. Не составило бы особого труда спасти основную идею Риккерта об идиографической составляющей в научных дисциплинах, например очистив ее от полемики с Бехером и сделав ее еще более живой и весомой (как это он сам планировал). Что касается положения науки о языке в космосе наук, то основание, которое предлагает для нее, а также и для психологии Бехер в двух главах своего произведения (Becher. Ор. cit., S. 283—296), я считал бы привнесенным извне, а не возникшим изнутри. Хотя обе науки открывают широкие возможности, едва ли современный языковед будет чувствовать себя уверенно в их рамках; да и иск, предъявленный де Соссюром к методам, едва ли будет удовлетворен, если мы придем к малоутешительному выводу, предписывающему языковеду смотреть на факты глазами других.
Примечательно, что книга Риккерта в тех немногих местах, где на примерах постигается суть языковедческого подхода (в самом широком смысле слова), рассматривает специфически филологические, а не специфически лингвистические задачи. Поэтому мне кажется столь же естественным и то, что противники риккертовской дихотомии внутри globus scientiarum[9], приводя аргументы из области языка, обращаются уже к специфически лингвистическому. Ибо достаточно очевидно, что на большом филологическом материале так же явно обнаруживается преобладание идиографических моментов, как на лингвистических фактах типа так называемых «законов» передвижения звуков или изменения значений — недостаточность идиографического подхода. Было бы опрометчиво все неидиографическое в смысле Риккерта немедленно помещать (как это часто делается) в область естественнонаучной номотетики. Ибо тезис «tertium non datur»[10] до сих пор еще никем не доказан, а лишь делаются попытки доказать его всерьез. Поэтому я согласен со Штумпфом и Бехером. В рамках языкознания прямо–таки классическим примером науки, которая не использует ни идиографический, ни естественнонаучно–номотетический методы и которая, несмотря на это, доказала свое право на существование и возможность функционировать, является вся описательная грамматика. При этом я имею в виду не много раз критикованную «школьную грамматику» (по ее адресу, к слову сказать, я охотно произнес бы несколько теплых слов), а все простые структурные интерпретации, которые со времен гениальных греков обычно используются для какого–нибудь конкретного языка. Еще никогда научные успехи в области языка не достигались без такого структурного анализа. Его научный характер рассматривается в начале раздела 3 Аксиомы С.
Так с помощью де Соссюра можно было бы начать проверку основных научных понятий на всех тех высказываниях, которые ежедневно делаются лингвистами, прежде всего об их собственном языке или группе языков. Вот, например, имя и глагол в индоевропейском или класс местоимений — что же это такое? Речь идет о том, чтобы еще раз мысленно повторить открытия греков, закрепивших свое осмысление языковых явлений в такой терминологической системе, которая в своей значительной части продолжает жить и сегодня. Одно может показаться устаревшим, другое — слишком узким в их терминологии; это должно быть устранено; но остается столько поразительных идей, которые тогда воспринимались совершенно свежо и до наших дней сохранились в научном багаже лингвистов. Однако мы должны уметь отчитаться по всем основным понятиям всех наук, не полагаясь на деловые способности предков. Отчет должен соответствовать современному положению дел; кроме того, проверка не позволила бы пропустить кажущиеся тривиальными языковедческие утверждения.
Мне неизвестно, чтобы общая задача языковой теории как части науковедения выводилась по этой формуле и решалась sub specie[11] систематически устраиваемой проверки понятий и сравнения специфически лингвистического с другими понятийными аппаратами. Самый близкий современный пример этого, который вселяет бодрость, принадлежит, как уже сказано, Риккерту, самый отдаленный — грекам, которые открыли теоретическую сущность понятия. Но кроме того, нельзя упускать из виду важность результатов конкретной научной деятельности, прежде всего поразительной исследовательской практики самого языкознания — как античного, так и современного, — без которой теоретик науки не имел бы никаких оснований спрашивать, отчего я почему плодотворна именно эта система понятий.
3. Аксиомы науки о языке
Если рассмотреть то же самое с другой стороны, надо исходить из аксиом (Grundsдtze). Можно было бы попытаться ввести их с помощью известного продолжения цитаты из «Критики чистого разума»: «Но хотя всякое наше познание и начинается с опыта, отсюда вовсе не следует, что оно целиком происходит из опыта»[12] и т.д. Но это запутало бы нас в совершенно нежелательных здесь вопросах. Принципы эмпирической науки ни в коем случае не черпают свои логические достоинства из доказательства собственной априорности. То, о чем я хочу сказать, особенно отчетливо видно в естественных науках. Обычно возникновение идеи о возможности сплошного количественного (математического) анализа природных процессов считается часом рождения современной физики. Тезисы Галилея, ubi materia ibi geometria[13] Кеплера в общих чертах наметили программу, которой физики до сих пор остались верны и которой они обязаны успехами своей науки. Классические попытки расчленить достаточно неопределенное ubi materia ibi geometria на систему аксиом — это и естественная философия Ньютона, и «Критика чистого разума» или «Теория индукции» Дж. Ст. Милля. Аксиомами пользуются и убежденные эмпирики. Что касается физики, то о ней можно сказать, что с момента возникновения идеи математического анализа природных процессов физика прекрасно осознавала, каково должно быть истинное направление исследования, и она ориентировалась на формирование своей эксплицитно сформулированной аксиоматики в каждом отдельном исследовании. На современном этапе развития физики, в период ее (можно сказать, чисто логического) расцвета, не поднимается больше вопрос о том, что в ней должно быть a priori и что a posteriori. Того же самого мы хотим и для языкознания. Мы предлагаем определенный род деятельности с аксиомами, которую, пожалуй, можно назвать чисто феноменологической экспликацией или нейтральной с точки зрения теории познания (и онтологии) фиксацией основных принципов. Это принципы, которые должны быть получены из фонда результатов, достигнутых путем редукции в ходе лингвистических исследований. Д.Гильберт называет это процедурой аксиоматического мышления и требует — точно в духе нашей концепции — именно этого для всех наук. Эта «закладка фундамента», продвигающаяся вглубь по мере развития соответствующих исследований, возможна и необходима во всех науках; именно этим столь удачно занимаются Гильберт и его друзья в области математики[14]. Это подробно освещается уже в рецепте, данном Сократом в диалоге Платона, содержится в так называемой сократовской «индукции»: иди к специалистам, к удачливым в каком–либо деле «ремесленникам», и в дискуссии с ними ты обнаружишь те принципы, на которых основывается их практическое знание дела.
А как обстоит дело с аксиомами языкознания? Ниже мы сформулируем несколько положений, которые претендуют либо на то, чтобы их рассматривали в качестве аксиом языкознания, либо на то, чтобы по меньшей мере способствовать успеху теоретических усилий по созданию закрытой системы таких аксиом. Это предприятие ново по своей форме; но идейное содержание этих положений, напротив, ни в коей мере не ново и по природе вещей не может быть новым. Ибо те взгляды на язык как на предмет исследования, которые вытекают из принятия данных постулатов, разделялись и разделяются языковедами по крайней мере с тех пор, как вообще существует языкознание. Вопросы, которые можно поставить только с этих позиций, уже поставлены, и ответы на них получены; другие же, те, что не ставились, ибо они были бы бессмысленны с данной точки зрения, просто не возникают. Можно утверждать с большой уверенностью, что и языкознание в своей новейшей, чуть более чем столетней истории хорошо осознало истинный путь исследования. Теоретики науки указывают, что, по всей вероятности, плодотворные концепции, ранг которых подобен математическому анализу природных процессов, даже будучи плохо сформулированными, в общем и целом направляют исследование. И то, что можно было бы сохранить из них, — это именно функции аксиом в исследовательском процессе отдельных эмпирических наук. Аксиомы являются конституирующими, определяющими сферу исследования тезисами, это некие радикальные индуктивные идеи, которыми пользуются в любой области исследования.
4. Четыре принципа
Взгляд на нижеследующее показывает читателю, что здесь мы формулируем, объясняем, рекомендуем четыре закона. Если критик заметит, что они (воспользуемся термином Канта) подобраны (sind aufgerafft), что существуют еще и другие аксиоматические или близкие к аксиоматическим законы о человеческом языке, то в этом пункте он встретит наше полное согласие; эти принципы действительно извлечены из плодотворных концепций языкознания и, несомненно, оставляют место и для других. Тот факт, что Кант был бы недоволен подобной ситуацией и претендовал на большее, когда стремился создать аксиоматику математических и естественных наук, известен из его собственного признания и из истории возникновения «Критики разума». Но сегодня известно еще и другое, а именно то, что чудесная архитектоника кантовской двенадцатиричной таблицы категорий и аксиом была историческим призраком, фантомом–однодневкой; я не могу отделаться от опасения, что параллельный опыт в языковедческом учении о принципах был бы обречен на тот же прогноз, то есть на то, чтобы стать призраком–однодневкой. Ученые наших дней уже не ставят перед собой столь далеко идущие цели, какие ставил перед собой Кант, и, возможно, последняя мудрость заключена в том, что удается извлечь из сопоставимых современных попыток. Такие ученые, как Рассел и Гильберт, представляют себе исследование принципов в области эмпирических наук таким образом, что уже имеющиеся результаты и теории рассматриваются и подвергаются опыту логической редукции; это и есть первый шаг «аксиоматического мышления». Не просто сделать этот шаг и выбросить в корзину для бумаг план его исполнения, но и отчитаться в этом — вот поворот, который я имею в виду. «Подбор», имеющий место с давних пор, сегодня еще в большем масштабе, чем раньше, предан гласности и доступен проверке. Но тому, кто рискнет заниматься «подбором», пожелаем непредвзятого взгляда и счастливой руки; при наличии таковых, возможно, будет достигнут хотя бы post festum[15] внутренний порядок аксиом.
Две из четырех аксиом связаны друг с другом столь тесно, что можно спросить себя, не едино ли их содержание; это первая и вторая аксиомы. Мне самому с большим опозданием стало ясно, почему используются две. Модель языка как органона являет собой то дополнение старой грамматики, которое признавалось необходимым такими исследователями, как Вегенер, Бругман, Гардинер, и до них в определенной степени и другими, например Паулем; модель органона учитывает все разнообразие базисных отношений (Grundbezьge), которые обнаруживаются лишь в конкретном речевом событии. Мы ставим во главу угла тезис о трех смысловых функциях языкового образования. Интереснейшая попытка, в которой последовательно проводится нечто похожее, — это книга А. Гардинера «Теория речи и языка»[16]. Анализ Гардинера направлен на ситуативную теорию языка.
Должны ли мы прийти к выводу о том, что старая грамматика действительно нуждается в радикальной реформе в духе ситуативной теории языка? Мой ответ гласит: существуют имманентные границы, которые должны уважаться всеми любителями реформ. Ибо существование конкретных речевых ситуаций столь же очевидно, сколь и существование весьма ситуативно–далекой (situationsfeme) речи; имеются целые книги, заполненные ситуативно–далекой речью. Тот, кто внимательно и непредвзято исследует ситуативно–независимую (situationsfreie) речь, сперва находит здесь (будучи под влиянием какого–нибудь решительного сторонника ситуативной теории) лишь повод для философского удивления самой возможностью подобного явления. И далее, если он не продолжает упорно настаивать на догме, что анализ причин, изучавшийся им, должен быть достаточен, а под давлением обстоятельств приходит к рассмотрению таких ситуативно–далеких предложений, как «Рим лежит на семи холмах» или «Дважды два четыре», то он непременно снова возвратится на рельсы старой, достопочтенной описательной грамматики. В нашем учении ее логическое оправдание лежит в символическом поле языка, а само учение также должно основываться на аксиомах. Это возможно, если признать одновременное существование аксиом В и D.
Наконец, аксиома С разъясняет давнишнее разграничение исследовательских задач разных наук, имеющих дело с языком. Филологи и лингвисты, психологи и литературоведы обнаруживают, что в нашей схеме четырех полей концептуально охвачено то специфическое, что лежит в области их интересов в языке. Разумеется, в итоге каждый обращается к целому: даже историк литературы должен быть грамматистом. Аксиома С несет в себе мысль, что то же ничуть не в меньшей степени требуется и от лингвопсихолога, что грамматическое учение о формах логически предшествует всему остальному и почему это так. Аксиома D должна говорить сама за себя. Если просмотреть аксиоматику в целом еще раз, то четыре тезиса о человеческом языке будут подогнаны под важные в своем роде объяснения; их «вывод» делает понятным, что они необходимы, если предстоит осмыслить данный порядок в огромном деле языкознания. Или можно выразиться иначе: они оправдывают логически или по обстоятельствам ту конструкцию, которую исследователи превращают в объект исследования.
[1] Колебания голоса (лат.). — Прим. перев.
[2] Цит. по: Кант И. Сочинения в шести томах. Том 3. M.: Мысль, 1964.
[3] Здесь и сейчас (лат.). — Прим. перев.
[4] Здесь: в реальном речевом акте (лат.). — Прим. перев.
[5] Наделе (лат.). — Прим. перев.
[6] См.: Rickert H. Die Grenzen der naturwissenschaftlichen Begriffsbildung. Eine logische Einleitung in die historische Wissenschaften. Tьbingen: Mohr, 1926.
[7] См.: Stumpf С. Zur Einteilung der Wissenschaften. Berlin, 1907.
[8] См.: Becher E. Geisteswissenschaften und Naturwissenschaften. — «Zeitschrift fьr Psychologie», 87,1921.
[9] Мир наук (лат.). — Прим. перев.
[10] Третьего не дано (лат.). — Прим. перев.
[11] С точки зрения (лат.). — Прим. перев.
[12] Кант И. Указ. соч., с. 105.
[13] Где материя, там и геометрия (лат.). — Прим. перев.
[14] Hilbert D. Axiomatisches Denken. — «Mathematische Annalen», 78, 1918. «Когда мы рассматриваем ближе определенную теорию, то всякий раз узнаем, что в основе понятийного каркаса лежат немногое выделенные положения из этой области знания и их одних в данном случае достаточно, чтобы из них по логическим принципам возвести целое здание» (S. 406). Одна из самых интересных с исторической точки зрения дискуссий о проблеме, на которую указывает «аксиоматическое мышление» в смысле Гильберта, — это полемика с У. Уэвеллом в теории индукции Дж. Ст. Милля. Книга Уэвелла «Philosophy of Discovery» (предисловие написано в 1856 г., лежащее передо мной издание — London, 1860) инспирирована Кантом, то есть дискуссия, по сути, ведется между Миллем и Кантом. Мы можем сказать следующее: то, что ни один из них двоих не оспаривает, то, что Милль все снова и снова признает рациональным ядром концепции Уэвелла, — именно это и является областью исследования аксиоматики эмпирической науки. У Милля прежде всего заслуживают внимания такие замечания, как следующее: «Сложность для последнего (имеется в виду судья, который должен вынести приговор по обстоятельствам дела) состоит не в том, чтобы сделать индуктивный вывод, а в том, что он должен сделать определенный выбор». О предварительном выборе, так сказать, плодотворных исходных идей идет речь в аксиоматике конкретных наук. Какими источниками знания они питаются — это уже вопрос, выходящий за рамки их аксиоматики.
[15] Задним числом (лат.). — Прим. перев. 28
[16] Я разделяю с ним ответственность не за его концепцию (которая целиком и полностью принадлежит уважаемому автору), но, может быть, за выход в свет его поучительной книги; необходимо было уговорить Гардинера опубликовать в законченной форме его медленно созревавшую концепцию, и я старался делать это при каждом удобном случае. В самой книге добавлено еще многое, что не было известно из устного сообщения. Мы во многах местах еще будем возвращаться к книге Гардинера [Gardiner A. The theory of speech and language. Oxford: The Clarendon Press, 1932].
|